Скачать книгу

Скэрри, я предлагаю другую формулу – «мучимая жизнь» (tortured life). Это жизнь, лишенная смысла, речи и памяти под действием пытки. Как и тварная, такая жизнь создается угрозами, несчастьем и болью, но все это не имеет отношения к безопасности государства и законности его институтов. Как и голая жизнь, мучимая жизнь прямо соотносится с сувереном, потому что пытку ведут от его лица. Высокие цели переделки человека непременно упираются в низкие средства, которыми оказываются разнообразные способы пыток. Мучимая жизнь – временное состояние, но умелые пытки могут растянуть его. Под пыткой можно выжить, но посттравматические последствия неизбежны.

      Население СССР было не просто объектом идеологических манипуляций и насильственного принуждения со стороны институтов власти; оно же было и их субъектом. Институты насилия создавали и ими управляли люди той же природы – классовой, этнической и человеческой, – как и у тех, кого они убивали, пытали, переделывали. Это подлинный парадокс советской власти, который всегда ускользал от тех историков, чьи взгляды формировались в противостоянии колониальному, расовому и классовому насилию. В историографии сталинизма существует давний спор между так называемой «тоталитарной школой» и «ревизионистами». В западных университетах в 1990-х годах победа осталась за ревизионистами, но в постсоветской России возобладала «тоталитарная модель». На деле эти модели дополняют друг друга: сторонники тоталитарной теории раскрывают механизмы вертикального контроля и идущего сверху вниз принуждения, в то время как ревизионисты обращают внимание на самодеятельность населения и активность низовых структур государства. Модифицируя ревизионистскую традицию после распада СССР, новое поколение историков перенесло свое внимание на практики самодисциплины, которые сформировались в умах и сердцах советских граждан, – практики, которые эти историки рассматривают как конструирование особой субъективности66. Одним из последствий этого направления исследований стала маргинализация массового насилия, которое перестало фигурировать в этих работах как определяющая черта сталинизма. Ханна Арендт и вслед за ней Цветан Тодоров считали террор сущностью тоталитарного государства67. Историография новой волны, напротив, сосредотачивает внимание на таких проявлениях субъективности, в которых свобода сохраняется даже во время террора, – дневниках, автобиографиях и снах.

      Сосредотачиваясь на насилии и дискурсе, эти подходы ждут творческой интеграции. Массовое и все увеличивавшееся, государственное насилие сталинского периода (1928—1953) приучало граждан к практикам самодисциплины, таким как дневники. На советской «воле» эти практики распространялись только потому, что их фоном была лагерная зона, где дисциплина навязывалась извне, дневники были запрещены, а человеческая жизнь возвращалась к животным истокам. В этот период любой член советской элиты мог быть уволен, арестован, подвергнут пыткам и убит в любой момент и по множеству

Скачать книгу


<p>66</p>

Halfin I. (ed.). Language and Revolution: Making Modern Political Identities. London: Frank Cass, 2002; Hellbeck J. Revolution on My Mind: Writing a Diary under Stalin. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 2006; Etkind A. Soviet Subjectivity: Torture for the Sake of Salvation? // Kritika. 2005. Vol. 6. № 1. Р. 171—186; Chatterjee Ch., Petrone K. Models of Selfhood and Subjectivity: The Soviet Case in Historical Perspective // Slavic Review. 2008. Vol. 67. № 4. Р. 967—986.

<p>67</p>

См.: Арендт Х. Истоки тоталитаризма. М.: ЦентрКом, 1996; Todorov T. Facing the Extreme: Moral Life in Concentration Camps. New York: Holt, 1996. Р. 28.