Скачать книгу

его истепляющая жалость к себе, спадала кольчуга злой энергии – был перед нами загубленный и явно же хороший человек. Я удивлялся, как может он так рыдать. Эстонец Арнольд Сузи, наш однокамерник с иголочками сединок, объяснил мне: «Жестокость обязательно подстилается сентиментальностью. Это – закон дополнения. Например у немцев такое сочетание даже национально».

      А Фастенко, напротив, был в камере самый бодрый человек, хотя по возрасту он был единственный, кто не мог уже рассчитывать пережить и вернуться на свободу. Обняв меня за плечи, он говорил:

      Это что – стоять за правду!

      Ты за правду посиди!

      Или учил меня напевать свою песню, каторжанскую:

      Если погибнуть придётся

      В тюрьмах и шахтах сырых, –

      Дело всегда отзовётся

      На поколеньях живых!

      Верю! И пусть страницы эти помогут сбыться его вере!

* * *

      Шестнадцатичасовые дни нашей камеры бедны событиями внешними, но так интересны, что мне, например, шестнадцать минут прождать троллейбуса куда нуднее. Нет событий, достойных внимания, а к вечеру вздыхаешь, что опять не хватило времени, опять день пролетел. События мелки, но впервые в жизни научаешься рассматривать их под увеличительным стеклом.

      Самые тяжёлые часы в дне – два первых: по грохоту ключа в замке (на Лубянке нет «кормушек»[61], и для слова «подъём» тоже надо отпереть дверь) мы вскакиваем без промешки, стелем постели и пусто и безнадёжно сидим на них ещё при электричестве. Это насильственное утреннее бодрствование с шести часов, когда ещё так ленив ото сна мозг, и постылым кажется весь мир, и загубленной вся жизнь, и воздуха в камере ни глоточка, – особенно нелепо для тех, кто ночью был на допросе и только недавно смог заснуть. Но не пытайся схитрить! Если ты попробуешь всё-таки придремнуть, чуть ослонясь о стену или облокотясь о стол, будто над шахматами, или расслабясь над книгою, показно раскрытою на коленях, – раздастся предупредительный стук в дверь ключом или хуже: запертая на гремливый замок дверь внезапно безшумно раскроется (так натренированы лубянские надзиратели), и быстрой безшумной же тенью, как дух через стену, младший сержант пройдёт три шага по камере, заклюкает тебя в дремоте, и может быть, ты пойдёшь в карцер, а может быть, книги отымут у всей камеры или лишат прогулки – жестокое несправедливое наказание для всех, а есть и ещё в чёрных строках тюремного распорядка – читай его! он висит в каждой камере. Впрочем, если ты читаешь в очках, то ни книг, ни даже святого распорядка тебе не почитать в эти два изморных часа: ведь очки отняты на ночь и ещё опасно тебе их иметь в эти два часа. В эти два часа никто ничего в камеру не приносит, никто не приходит, ни о чём не спрашивает, никого не вызывают – ещё сладко спят следователи, ещё прочухивается тюремное начальство – и только бодрствует вертухай[62], ежеминутно отклоняющий щиток глазка.

      Но одна таки процедура в эти два часа совершается: утренняя оправка. Ещё при подъёме надзиратель

Скачать книгу


<p>61</p>

Большой прорез в двери камеры, отпадающий в столик. Через него разговаривают, выдают пищу и предлагают подписываться на тюремных бумагах.

<p>62</p>

В моё время это слово уже сильно распространилось. Говорили, что это пошло от надзирателей-украинцев: «стой, та нэ вэртухайсь!» Но уместно вспомнить и английское «тюремщик» = turnkey – «верти ключ». Может быть, и у нас вертухай – тот, кто вертит ключ?